«Родился я не помню где, звали меня первые две недели никак, а разговаривали все вокруг на непонятном мне человеческом языке. В мамкином помёте нас было четверо. Но те, другие трое, так и остались ничем, в вечном бараньем запахе и дерьме. А мне повезло, наверное… Уродился я, мальчишки и девчонки, белым-белым, как первый снежок, и меня подарили странным людям в пятнистой одежде, которые, прости меня собачий Бог, жили, ну, совсем как, тьфу, коты: ночью в любую погоду с неизменным упрямством всё куда-то ходили-бродили, возвращаясь долго чесались, чистили свои пятнистые шкуры и страшно пахнущие металлические палки, гремели железом и всяким другим барахлом, плескались в умывальнике, потом чавкали, хрумкали, глотали, поминутно срыгивая… Мышей они что ли ели? Даже не знаю… Ну а потом, до полудня, эти двуногие землеящеры обычно спали, сладко похрапывая и сопя на разные лады. Я сразу выделил одного из них, похожего на тех, у которых я впервые ощутил себя щенком. Чернявенький такой, с усами, чисто как у котяры. У него на пятнистой шкуре, там, где передние лапы врастают в корпус, были такие звёздочки, как на небе между гор бывают, видели? Голос у него был громкий такой, даром, что на кота похож – лаял как взрослая собака на всех остальных, спал, незнамо когда он вообще, но душа у него, я чувствовал, всё же добрая была. Утром рано, бывало, все спят ещё – этот уже на ногах: идёт, зевает, потягивается, глаза протирает. Меня увидит – за ухом потреплет, а я терплю, даже приятно, и внимание всё ж какое-никакое. Гавкнет по-своему – глядь, уже бежит один двуногий, семенит сердешный, косточки мне несет. Нет, всё-таки добрый он был, хоть и на кота похож… А ещё у него, у чернявого этого, самка была, не то, что у всех остальных, «бесконвойных». Ну, я, понятно, сразу в этих двоих хозяев себе присмотрел и признал, потому как и другие двуногие к ним тоже с уважением. И ещё. Я вот, в человечьей красоте не шибко разбираюсь, но, судя потому, как все оглядывались и шептаться начинали, когда она мимо проходила, догадался – стоящая сучка! И, что характерно - я ей тоже приглянулся. Она меня Шариком назвала, первая. А я её - Гулей, про себя, потому как «гуль» - цветок по-таджикски значит. Потом уж, а я рос быстро, и когда стал взрослым, крупным псом, всё никак в ум не мог взять: с чего это я - Шарик? Согласитесь, когда у тебя вся морда в боевых шрамах, а сам ты сгусток мышц и неукротимой песьей энергии, какой тут Шарик? Ладно бы Полкан, или там Мухтар, на худой конец. А то – Шарик… У меня хоть и родословная тёмная, зато это, как его, экстерьер, прикус, то-сё… И Шарик… На тебе! Но на людей нам собакам грех обижаться, Тем более на хозяев. Да и не умеем мы, по чести сказать. Уж такие вот мы привязчивые и верные. Признаться, псом я был у этих прямоходящих не единственным. На заднем дворе у них ещё штук пять четвероногих зубастиков жило. Но те, собратья мои одинаковой и неместной породы, больно злобные были и неразговорчивые. Да и жили они как-то… Как в тюрьме, ей Богу, за р е ш ё т к о й ! По ночам эти «торпеды», поскуливая да повизгивая вроде как от радости (вот уроды!), с людьми к ним привязанными всё куда-то уходили, а под утро возвращались с ввалившимся боками, грязные и счастливые. Я сначала подозревал, что котов из них хотят сделать. Но потом увидел, как их на людей натаскивают – чуть под себя не наделал от страху! Нет, подумал я, по-своему, по собачьи, не будет у нас дружбы. Это ж виданное ли дело, на людей кидаться? Мы ж не волки какие-нибудь дикие! Я так понимаю: ежели ты пёс, то враги твои на всю жизнь – коты. С другими псами тоже можно, конечно, пособачиться. Однако тут веская причина нужна: либо сильная взаимная личная неприязнь, либо баба, ну, в смысле, самка, конечно. А вот так, чтоб на людей, запросто… Это, браты, шалишь! Правда и меня хозяин учил другим говорящим млекопитающим, особенно тем, от которых бараном пахнет, в руки не даваться и из рук их пищи не брать. Он учил - я притворялся: еды с рук не брал, зубы скалил, щетинился дикобразом. Правдоподобно получалось, со стороны даже страшно, наверно. Ну, дано мне было, от природы, чего уж там. Хозяин меня всегда хвалил: «Способная собака»… Хотя всё равно, в глубине души я знал про себя: «Моони о муты». То есть: «Всё равно люди…» Это Гуля мне говорила, что, мол, такие слова, один старик ихний, человечий, сказывал. Как бишь его? Дур… Дыр… О! Дерсу Узала! Вроде… Ну, и язык у этих людей, тьфу! Иной раз смотришь на них и думаешь – как они сами-то друг друга понимают?...В общем, жилось мне у этих зелёношкурных неплохо. Кормили, не обижали, играли со мной, бывало, как дети малые. Палку бросят и орут, неси мол, Шарик! Я б ни в жизнь не побежал, ни разу, честное слово. Не на помойке ж меня нашли? Да и что у них, у самих ноги что ль отсохли? Детский сад… Но они ж с подходцами, гяуры, хитрые: то сахарку дадут, то конфетку. А мне что? Ладно, я-то на четырёх своих всяко быстрей их. Принесу, положу – на тебе, собака, сладенького… У меня аж зубы стали портиться.Или вот они любили в мячик играть. Выйдут за ворота, бывало, а там уже эти, «нерусские», как они их называли. И вот давай по полю друг за другом бегать, да мячик этот несчастный пинать. Поначалу и я пытался с ними - ногами-то у меня не больно здорово получалось, так я зубами его всё, зубами норовил. Хозяин пресёк это дело, правда, быстро: сидеть, говорит, а не то я тебе!.. А я что? Я ничего. Судьбу не стал испытывать, да и ремень у него, я знаю, эх, и больнючий! Ладно, сел, смотрю как бы равнодушно по сторонам, а сам замечаю: псы местные кучкуются возле поля. Тут наши проигрывать стали, а эти сидят, скалятся. Ну и не стерпел я, кинулся. Один против пятерых! В общем, дали мы им тогда. И наши выиграли, и я шерсти наглотался. Гуля потом меня всего чем-то зелёным испачкала, аж обидно было. Но зато раны быстро болеть перестали. Я её в руку лизнул, а она мне: «Дурачок ты наш, боевой!»Так и жили. Хорошо было. Зиму я в кочегарке зимовал, тепло там и сухо. А как весной потянуло, так на волю черт меня потянул. Стал я на пробежку выходить за территорию. Бойцы как своего пропускали меня, туда-сюда. А я всё к границе, к реке, к Пянджу, затянутому последним ноздреватым уже ледком. И ведь, как на грех: раз выбегаю и обомлел – на той стороне сучка. Белая, братцы, истинный мой собачий крест, белая! Ушки вытянула, башкой мотает, на лапы припадает передние, хвостиком приветливо подрагивает – зовёт, душа моя! У меня ноздри затрепетали, хвост торчком, шерсть на загривке дыбом, и ясно так в башке: «Белый, а ведь у тебя ещё ни разу в жизни бабы не было!» Прямо как пробило! И рванул я. По льду, по хрупкому, через полыньи сигая. В спину ещё слышал, как орал мне кяфир с вышки: «Стой! Стрелять буду!». Да куда там… Миг – и я уже на той стороне был. А там закружило меня, закрутило меня и понесло меня! Как в последний раз. Эхма, что за ночь у нас была – любо, братцы, ох, любо и сладко было! Только мы и звёзды над нами…А утром увели мою джаним пастухи с отарой в горы. Я за ней, ну-ка – гарибы палками ощетинились, пару раз мне по хребту заехали, чуть ноги не отнялись. Я к реке дёрнулся – а лёд-то сошёл, вай мэ, ромалэ! Поток мутно-бурный ревёт – не подсунуться! Прыгнул я было – нет, сносит, крутит, плыть не могу. Я обратно… Ай-я, хорошие, вот он я, здесь, белый, пушистый, свой! Не слышат. Лапы горят от холода, кусочки его зубами я выгрыз, завыл, закрутился – пропадай, Шарик… пропадай ни за грош, ни за табака понюшку… Пропрыгал я так дотемна, умаялся, да уснул прямо на берегу…И снилось мне, как лопоухий я, совсем кутенок, мамке своей, белой-белой, под брюхо ползу, к молоку сладкому, парному. А она меня языком своим горячим всё лижет, лижет… То в лоб мой крутой, то в ухи розовые. И ворчит нежно по-своему, по-собачьи: «Баче-йе кучик-е ма…»***Две недели бегал ещё "нарушитель госграницы" по той стороне. Днём гавкал до хрипоты, а ночью в изнеможении выл, лёжа на камнях у уреза кипящей воды.Бойцы каждый день угрюмо и молча наблюдали за мечущимся на той стороне псом, а по ночам ворочались и вздрагивали от пронзительного собачьего воя. Один долговязый сержант начал было тему:- Так ему и надо. Предатель… - как под жгучим взглядом начальника, чернявого старшего лейтенанта, умолк, прикусив язык, и больше никто не обмолвился словом на этот счёт. Лишь Гуля время от времени кричала и корила мужа: «Серёжа, ну, сделай же что-нибудь, что ты стоишь, как я не знаю…? Эх, мужики, мужики…» Да ещё маленькая Иришка, их дочка, плакала, размазывая слёзы по сморщенному личику, без конца повторяя: «Шаля, Шаличек…»Но он молчал вместе со всеми, с бессильной злостью перекатывая желваки на скулах. Что тут сделаешь? Пяндж – сама по себе река не шутейная. Паче того ещё и Государственная граница - штука серьёзная, туда-сюда не побегаешь, людям "дорогу жизни" без решения свыше не наведёшь. А тут - собака... Засмеют наверху в лучшем случае. Или, хуже того, пальцем у виска покрутят, да кадровикам скажут присмотреться повнимательней: всё ли в порядке, мол, у этого офицера? Э-э, да что говорить...Через две недели случайные «духи» застрелили Шарика, походя, чтоб под ногами не путался, и поднявшаяся с паводком в реке вода унесла его собачьей Летой в царство их пёсьего Харона… На зелёные равнины, в благодатные долины, откуда он белый-белый, под абрикосовым деревом лёжа спокойно, всё же услышал последний раз голос Хозяина:«Царствие тебе, верный пёс, небесное. Спи спокойно. Знаю, оступился ты, смалодушничал. Но мы простили тебя. Понимаем. Вот и ты зла на нас не держи. А «духов»-то тех, знаешь, достали. Положили их всё-таки наши, с мангруппы. И дня не прошло, как положили всех, гадов. До единого...»